Мало кому в голову может прийти, что стихи «Я узнал, что у меня, есть огромная семья» написал симферопольский еврей Владимир Натанович Орлов. Он считался детским поэтом и особо не лез на рожон. Илья Сельвинский брался за самые неожиданные для иудея  темы. Например, прославился с песнями «Черноглазая казачка» и «Кони-звери«. Удивительная концентрация талантов в Симферополе, Ялте (Маршак!), Севастополе и других крымских городах некоторым образом объяснима: сюда приезжали на лечение из нездоровой Москвы и еще более нездорового Санкт-Петербурга лучшие из лучших, гении. А стиль крымской жизни был значительно проще, чем в российских столицах, юные крымчане не чувствовали себя провинциалами, они дерзали.

Илья Сельвинский был дерзок и реально ходил по лезвию бритвы. Из его забавных (и крайне опасных) творений достаточно указать пьесу в стихах «Умка — белый медведь«, она была запрещена в 1937 году за неправильное (в смысле правдивое) отображение традиций сексуального гостеприимства у чукчей.

В Симферополе создан дом-музей Сельвинского. Не следует относиться к нему, как к некоему провинциальному чудачеству. Это часть мировой культуры, в начале 20 века наиболее интересная часть. В Интернет можно найти достаточно много хороших литературоведческих работ об Илье Сельвинском. Думаю, что его творчество по-прежнему диссертабельно, поскольку мир изменяется, изменяются взгляды на революцию и на роль в ней поэта, и особенно на противостояние поэта тем властям, которые непонятным образом поднимаются на волне революций.

Собственно, для Портфеля Экскурсовода обязательным мы считаем стихотворение «Крым». Ничего более емкого и точного по истории Крымского полуострова, чем эти строки Ильи Сельвинского, не написано.

Очень интересно и показательно, насколько «через запятую» Сельвинский пишет о польских военных походах на Крым. В советской и пост-советской истории (школьной и вузовской) о многовековых интересах Речи Посполитой к Крыму ничего не сказано. Возможно, основная причина это примитивный дуализм: на Крым всегда нападали кочевники, все разрушения и все беды приносили кочевники. В 19 веке, вероятно, крымские гимназисты значительно лучше и точнее знали и понимали историю. Не были секретом ни многовековая готская цивилизация в Крыму, ни ранее христианство, ни то, что очень многие крымские крепости (вероятно, и некоторые пещерные города) были разрушены войсками польских королей и литовских князей, основной ударной силой которых была смоленская и псковская пехота.

Эвлия Челеби упоминает о «крепости польского короля», которая блокировала доступ в Севастопольскую бухту около 80 лет в средние века. А ведь это целая эпоха, столько лет развивался Советский Союз. Взгляд Ильи Сельвинского на историю Крыма понятен только коренным крымцам, которых меньшинство, и которые ничего не могут решать «демократическим путем». Это взгляд на череду, историческое мельтешение, империй, государств, режимов как не некие погодные процессы — иногда скучно, иногда удивительно, но всегда не очень важно.

Крым, 1944

Илья СЕЛЬВИНСКИЙ

Как бой барабана, как голос картечи,

Звучит это грозное имя — «Крым».

Взрывом оно отзовется у Керчи,

У Качи — трещанием крыл.

Конским рыском по бездорожью,

Криком

пехотных

атак,

Горным эхом, степною дрожью,

В которых сливаются пушка и танк.

 

Гром! Искалеченные батареи…

Гром! Батальоны поднятых рук…

Но дальше, дальше! Быстрее, быстрее!

Степной

отступает

круг —

А там перед нами каменный хаос…

Хазарским карком кличут орлы.

Овчарки навстречу бегут, задыхаясь,

А в них аромат Яйлы.

И сердце бьется чаще и чаще…

Я жду, обмирая, как от любви,

Я жду, как свиданья, как острого счастья,

Блеска морской синевы.

И вот поднимается меж тополями

Медленным

уровнем

с трех

сторон

В голубизне золотистое пламя —

Сон…

 

Море! Снова покой этих линий,

Таянье красок одних.

Мы его ласково звали «Синий».

Запросто. Как называют родных.

Море, море! Крымское море!

Юности моей зов…

Здесь мать, бывало, в тоскливом изморье

Ждала видения парусов;

 

Здесь мои сестры под утренним бризом

С купаленных свай обдирали улов

И дома с лавровым листом и рисом

Из мидий варили плов.

 

Здесь моя девушка пела, бледнея,

На красном занде у самой воды,

И сладострастные воды за нею

Лизали божественные следы…

Крым! Золотой ты мой, задушевный,

Наш отвоеванный кровью Крым!

Да, твои города и деревни

Тлеют под пеплом седым,

 

Да, не узнаешь теперь Коктебеля,

Изуродован Кореиз,

Но это же

небо

при нас

голубело.

Этот

пенился

мыс!

Всё мы отстроим. Всё восстановим.

Слышите клики с Амура, с Невы?

Вновь наше знамя под нежным кровом

Нашей родной синевы.

 

Те же утесы. Прежние чащи.

«Синий» по-старому необозрим.

И если

очень

захочется

счастья,

Мы с вами поедем в Крым!

 

Крым, 1945

Бывают края, что недвижны веками,

Зарывшись во мглу да мох.

Но есть и такие, где каждый камень

Гудит голосами эпох.

Где и версты по горам не проехать,

Не обогнуть мыс,

Чтоб скальная надпись или древнее эхо

Не пробуждали мысль.

Чтобы, пройдя сквозь туманы столетий,

Яснее дня становясь,

Вдруг величайшая тайна на свете

Не окликала вас.

На карте Союза — над синей мариной

Раскинув оба крыла,

Парит земля осанки орлиной,

Подобье морского орла

Какие же думы несутся навстречу?

Что видит он, птица Крым?

Во все эпохи военною речью

Всегда говорили с ним.

Были здесь орды, фаланги, когорты,

Кордоны, колонный и «цепь».

Школою битвы зовет себя гордо

Кровавая крымская степь

Недаром по ней могильные знаки

Уходят во все концы,

Недаром цветы ее — красные маки

Да алые солонцы.

За племенем племя, народ за народом,

Их лошади да божества

Тянулись к просторам ее плодородным,

Где соль. Воды и трава.

И не на чем было врагам примириться:

Враги попирали врагов,

Легендой туманились здесь киммерийцы

Еще на заре веков;

Но вот налетели гривастые скифы,

Засеяла степи кость —

И навсегда киммерийские мифы

Ушли, как уходить гость.

Затем прорываются рыжие готы

К лазури южных лагун.

Пришел и осел на долгие годы

Овеянный ржанием гунн,

Хазары кровью солили реки,

Татары когтили Крым,

покуда приморье держали греки,

А греков теснил Рим.

Чтоб, наступая на польский панцирь

Медью швейцарских лат.

Дрались с генуэзцами венецианцы

Кровью наемных солдат.

Мешались обычаи, боги, жены,

Народ вливался в народ,

Где победивший, где побежденный —

Никто уж не разберет.

Копнешь язык — и услышишь нередко

Отзвуки чуждых фраз,

Семью копнешь — и увидишь предка

Непостижимых рас.

Здесь уж не только летопись Крыма —

Тут его вся душа.

Узнай в полукруглых бровях караима

Половца из Сиваша,

Найди в рыжеватом крымском еврее

Гота, истлевшего тут, —

И вникнешь в то, что всего мудрее

Изменчивостью зовут.

Она говорит языком столетий,

Что жизнь не терпит границ,

Что расам вокруг своего наследья

Изгородь не сохранить,

Что даже за спесью своей броненосной

Не обособлен народ,

А судьбы народа не в лепке носа, не в том, как очерчен рот,

Об этом твердит обомшелая дата

Любых горделивых плит.

Но вот в кургане царя Митридата

С биноклем засел замполит.

Вокруг за тонной взрывается тонна,

Над ней огневой ураган,

На ухом черного телефона

Слушает царский курсант;

Откуда-то голос девический чистый

Россию к трубке зовет:

— Сегодня германские коммунисты

К вам приведут взвод, —

В ответ произносит говор московский:

— отлично, благодарим,

и вот уже новой чертой философской

обогатился Крым.

Исчезли и скифы, и гунны, и готы,

Как все, кто жил для себя;

Сгниют по дотам фашистские роты,

клыками землю свербя,

но над курганом фашиста и скифа,

над щепками их древка

подхвачено ветром и будет живо

знамя большевика.

Страна советов! Ясна твоя тайна:

Ты быт превратила в путь!

Ты стала, отчизна моя, не случайно

Навек свободна от пут —

Твой гений, себя грядущему отдав,

Обрел над будущим власть,

Недаром стая отважных народов

В полет с тобой поднялась.

Пускай у одних раскосые веки,

Прямые пусть у других,

Но сходство одно спаяло навеки

Гордые души их;

Оно порождает новую расу

Под дикий расистский рев,

Мы те, кто трудом пролагает трассу

В мир, где не будет рабов.

 

Комментарии

Кача — поселок близ Севастополя, административно входит в Нахимовский район города.

Хазары в Средние века заселяли и контролировали Крым.

Батальоны поднятых рук… Крымская операция по освобождению полуострова от немецко-фашистских захватчиков была проведена с 8 апреля по 12 мая 1944 г. Операция развивалась с плацдарма, захваченного на южном берегу Сиваша.

Быстрее, быстрее! Степной отступает круг. А там перед нами каменный хаос… — Красная Армия стремительно прошла Степной Крым и вошла в Крым Горный. 8—13 апреля Красное знамя взвилось над Армянском, Джанкоем, Симферополем, Евпаторией, Феодосией. В ходе операции была освобождена Керчь. Длительное время велся лишь штурм обороны противника в Севастополе. Гитлер приказал не сдавать Крым, опасаясь, что это подтолкнет Румынию и Болгарию к выходу из фашистского блока. Однако 12 мая 1944 г. последние немецкие части сложили оружие на м. Херсонес.

Овчарки — здесь в изначальном смысле названия породы: пастушеские собаки, помогавшие пасти овец на горных пастбищах Яйлы.

Яйла в Крыму — почти плоские или слабохолмистые, платообразные гребни гор, издавна использовавшиеся чабанами как летние пастбища. В настоящее время выпас скота на крымских яйлах запрещен по экологическим соображениям, так как массовое уничтожение травяного покрова овцами приводит к эрозии почвы. Вообще тюркское слово яйла́ означает летнее пастбище на горных плато. У узбеков называется яйлов, у балкарцев — жайлык, у башкир — йайлау, у казахов — жайлау, у киргизов — джайляу,джайлоо, у тувинцев — чайлаг (Э.М. Мурзаев).

Аромат Яйлы — запах цветущих лугов (из лекарственных в основном трав). К нему примешивается и аромат соснового леса. «Воздух яйлы, спускаясь на побережье, делает его целебным. Представьте же себе его аромат на самой яйле!» — пишет крымский путеводитель.

Мидии по-прежнему растут у крымского берега. Рестораны курортных городов заманивают отдыхающих призывами отведать блюда из свежих местных мидий. Некоторые пытаются, как до войны сестры автора стихотворения, собирать мидий сами. Однако теперь это браконьерство и чревато большим штрафом. Лов мидий в Крыму с 2007 г. запрещен. Дело в том, что моллюски нужны для улучшения качества морской воды. Мидии борются с быстро размножающимися у побережья бактериями (нагрузка на пляжные зоны плюс слишком высокая температура воды). Одна мидия в сутки профильтровывает около 100 л воды, освобождая ее от органических веществ. На полуострове создано несколько мидийных ферм, которые занимаются аквакультурой и легальным (по лицензии) сбором моллюсков.

Занд — на идише песок. (И.Л. Сельвинский — выходец из симферопольской еврейской семьи.)

Коктебель — (в 1948—1991 г. Планерское) живописный приморский поселок у подножия вулканического массива Карадаг, в 20 км к ЮЗ от Феодосии. Особую известность получил как место жительства поэта Максимилиана Волошина.

Кореиз — поселок к ЮЗ от Ялты, административно подчинен Ялтинскому горсовету.

Приложение:

Илья Львович Сельвинский

Родился 12 (24) октября 1899 года в Симферополе в семье меховщика.

Себя называл крымчаком. Что это за национальность? – заинтересовался однажды Маяковский. «Не знаю, – ответил поэт, – евреи называют крымчаков еврейскими цыганами, а Максимилиан Волошин, в общем неплохой этнограф, утверждает, что это потомки остготов, пришедших с Балтики и основавших на линии Судак – Балаклава пиратское государство; впоследствии остготы смешались с местным населением и дали две ветви: одна получила язык от татар, а веру от византийцев и стала называться мариупольскими греками, а другая также получила язык от татар, но веру обрела иудейскую от хазар и стала называться „крымчаками“. Они сродни „татам“ – горским евреям на Кавказе и некоторые именуют их крымскими евреями…»

После погромов, прокатившихся в 1905 году по югу России, семья Сельвинских на некоторое время нашла прибежище в Турции. Обучение Сельвинский начал в колледже Фрэров при французской католической миссии, и продолжил в арабской школе в Еды-Куле. «Детвора сидела на полу (у каждого своя циновка) и хором нараспев повторяла за учителем: „Алиф“, „Лам“, „Мим“. За плохое поведение здесь так же, как и в католическом колледже, били по руке линейкой, но за хорошее давали длиннющие мучные карамели в нарядных обертках с золотом и бахромой. Могло ли быть сомнение в том, что мусульманство явно слаще католицизма?».

В Евпатории, куда вернулись родители, Сельвинскому рано пришлось зарабатывать на жизнь. Выбор был: он плавал юнгой на каботажных судах, работал в газете, боролся в цирке, разгружал пароходы в порту, подрабатывал на сезонных сельскохозяйственных работах, качал воду в отель «Дюльбер», принадлежавший артисту Дуван-Торцову, любившему собирать у себя интеллигенцию города. «С семи утра до трех дня, одетый в робу из паруса № 7, – вспоминал Сельвинский, – я возился в мокром и полутемном подвале, время от времени выбегая на пляж, чтобы окунуться в море. Но затем, надев свой единственный штатский костюм с галстуком «фантази», я немедленно являлся на пятичасовой чай во второй этаж и проводил время в обществе артистов, литераторов, музыкантов, художников, искусствоведов. В среде этой утонченной интеллигенции формировались мои эстетические воззрения. Школой моей стал импрессионизм, сущностью – беспредельная преданность богу искусства. Воспитатели мои, перед которыми я благоговел, не признавали никаких законов, управляющих индивидуальностью, за исключением законов природы. Социально я принадлежал людям совершенной другой природы. Жизнь бок о бок с людьми черного труда, взгляды этих людей, их симпатии и оценки воспитывали во мне стихийный демократизм и заставляли не раз задумываться над смыслом искусства, оторванного от народа…»

Летом 1919 года Сельвинский впервые прочел первый том «Капитала». Эта работа Маркса произвела на него такое впечатление, что к полученному от родителей имени он стал добавлять новое – Карл. Марксистское восприятие действительности стало для поэта естественным. К концу жизни оно возобладало над всем – даже над поэтическим чувством. «Я чую зов эпохи молодой не потому, что желторотым малым полгода просидел над „Капиталом“ и „Карла“ приписал в матрикул свой в честь гения с библейской бородой…»

Осенью 1919 года Сельвинский поступил в Таврический университет – на медицинский факультет. Но лекции слушал больше на филологическом, чем на медицинском. При немцах и при Врангеле дважды попадал в тюрьму – за помощь большевикам, зато осенью 1920 года, с приходом в Крым Красной армии, был сразу назначен заведующим Теа Унаробраза, а затем перевелся в Московский университет – на факультет общественных наук. «День, когда я вошел в Коммунистическую аудиторию, битком набитую людьми в шинелях, и увидел за кафедрой Луначарского, которого до того знал только по портретам, – день этот останется в моей памяти навеки. Анатолий Васильевич читал введение в „Социологию искусства“. Но это была не лекция – это был призыв! Гимн! Я почувствовал веянье истории. Запах эпохи как запах моря. Ничего подобного не ощущал я в Таврическом. Там профессор был в сущности живой книгой – ходячим томом в брюках и пиджаке; здесь же он вырастал в трибуна, знаменосца, учителя жизни. Слезы перехватили мне горло – и, сжав зубы, я поклялся себе, что стану поэтом революции!».

Действительно летом 1921 года на эстраде кафе Союза поэтов часто стал появляться необычного вида крепкий и задиристый молодой человек. «Одет он был в рубаху с короткими рукавами, заправленную в брюки, но и то и другое сшито из того паруса, который идет на кливера рыбацких баркасов. На ногах у него были деревянные сандалии явно собственной работы. Парус торчал на юноше так, что его и без того атлетические плечи казались карикатурными по ширине и занимали добрую половину эстрады. Приводили все это в некоторый стиль золотой загар и римская челка. Для Москвы периода нэпа все это выглядело вопиющим анахронизмом, так как едва ли кто-нибудь из присутствующих понимал, что экстравагантность молодого человека объяснялась полным отсутствием мануфактуры и обуви в Крыму, откуда он прибыл…»

«Я знаю женщину: блестяща и остра, как лезвие имеретинской шашки, она уклончива, капризна и пестра, как легкий крапат карточной рубашки… В ней страсть изменчива, привязанность редка, и жесты обольстительны и лишни! Она испорчена, но все-таки сладка, как воробьем надклеванные вишни…»

По прочтенным на память стихам Сельвинский был принят в Союз поэтов. Маяковский, присутствовавший на чтении, загадочно промолчал, – его молчание было засчитано как одобрительное. Сам же Сельвинский, закончив факультет общественных наук, отправился в Киргизию на заготовку суслика. Бывая по делам службы в разных краях страны, он внимательно всматриваясь в происходящее, искал форму, способную выразить переполнявшие его чувства. «Вглядываясь в эпоху, – писал он позже, – я понял, что только революционная волна вздымает такие характеры, которые требуют для своего воплощения жанра эпической и драматической поэзии. Если народ на подъеме – возникает в литературе эпос и трагедия; спад народного взлета разбивает эпические айсберги на лирические сосульки. Октябрьская революция властно потребовала эпоса и трагедии, но на этот призыв истории нельзя было ответить только простым возрождением большой формы. Требовалось открытие каких-то новых изобразительных средств. Прежде всего поэзия должна была открыть новую интонацию повествования, пригодную для изображения типов самых различных социальных групп. Нужен был такой тембр стиха, который, обладая убедительностью рассказа, в то же время создавал бы ощущение достоверности при возникновении диалога и массовых сцен…»

Эти размышления привели поэта к конструктивизму. Основные принципы нового литературного направления были сформулированы в Программе, подписанной в 1924 году самим Сельвинским, А. Чичериным и Ольгой Чичаговой. Программа объявляла все существующее современное искусство пассивным. Только конструктивист может, говорилось в ней, «разрушив изнутри старые мещанские устои, организовать новые формы бытия через воспитание нового конструктивного человека». Уже осенью 1924 года в объединении конструктивистов, получившем название ЛЦК (Литературный центр конструктивистов) собрались такие разные поэты и теоретики как Б. Агапов, Е. Габрилович, К. Зелинский, В. Инбер, Н. Панов, А. Аксенов, А. Квятковский, В. Луговской, Г. Гаузнер, Н. Адуев; позже ЛЦК пополнился Э. Багрицким, Н. Ушаковым, Н. Огневым.

«О конструктивистах написано много, – вспоминал позже Габрилович, – и многие уверяют, что их связывала общая теоретическая программа, „тактовая просодия“, „локальный прием“ и т. д. Я уверен, что это совсем не так. Не связывали нас и наши обильные декларации. Каждый писал по-своему, и уже потом наши главари разъясняли, в чем и как тут конструктивизм. Конечно, я был очень малым из конструктивистов, из незаметных, но все же берусь утверждать, что никто из них (даже нередко Сельвинский) не руководствовался в своей практике теориями. Мы их отстаивали вплоть до словесных или даже физических схваток в Политехничке, но над листом бумаги каждый вел себя по себе. И чувствовал слово, пейзаж, строку, человека, историю – по себе…

Главной силой в конструктивизме был И. Л. Сельвинский. Этот молодой человек с черточкой усов над губой шел от словесной эквилибристики к реализму, к народу, не поступаясь ничем из того, что было его стихом, стихией и мастерством. Всю жизнь его бранили за сложность, но он не поступился своей сложностью. Он сложно строил, сложно рассказывал, сложно раздумывал, и там, где другие говорили о революции легко, привычно и просто, он в рассказе о ней словно бы выворачивал собой дубы. Я не скажу, что он был скромен, но, по правде сказать, для меня сейчас ясно, что уже в те годы он был одним из самых наших больших поэтов-монументалистов. Монументалистом не иллюстраций, монументалистом в походке характеров и страстей… Самонадеян (и очень!) он был, как мне думается, только внешней, так сказать, освещенной своей стороной. Он часто читал свои вещи у себя на мансарде, на конструктивистских собраниях. Читал огромным, сверкающим голосом, тараня пространство грудью, взором и кулаками. Но вот окончено чтение и Илья-Карл глядит вокруг ожидающими, неверными глазами, и вопрошающа его грудь, и вопрошающи кулаки. И весь он, таранивший и сверкавший, становится смирным, и кротким, и медленным, и беззвучным, и ждущим оценки, и страшно ранимым – и это вторая, неосвещенная его сторона…»

Названия сборников, выпускаемых конструктивистами, всегда были «говорящими»: «Мена всех» (1924), «Госплан литературы» (1925), «Рекорды» (1926), «Декларация прав поэта» (1933). «К хорошо изданной книге („Госплан литературы“), – с присущим ему юмором отмечал Шкловский, – приложена газета „Известия ЛЦК“. Если позволят средства, то мы, вероятно, увидим и „Правду“ ЛЦК. Все зависит от урожая. Газета вся целиком повторяет все обычные приемы общих газет, имитируя отделы и тезисы. Начинается со статьи „Пора подумать о качестве“. Над статьей тезис из Калинина: „Всякая организационная работа есть, по существу говоря, и работа политическая“. Сказано не про конструктивистов…» И дальше: «Сельвинский изменил русский стих. Он нашел в нем новый закон принуждения – темп. Стих его основан на быстротах произнесения фразы. Сельвинский течет талантом, как распоротая сбоку пожарная труба, он всовывает в самые неподходящие места блестящие мысли, по три раза разламывая основную линию. Книга „Госплан литературы“ состоит из Сельвинского и его попутчиков…»

В 1933 году вышла стихотворная пьеса Сельвинского «Умка – Белый Медведь». К этой работе тематически примыкала «Челюскиниана», отрывки из которой были напечатаны в периодике. «Когда меня спрашивают, о чем я пишу, мне всегда хочется ответить: „О смысле жизни“, – объяснял поэт эти свои работы. – Чукчами я интересовался с детства. В то время как мои сверстники бредили индейцами и, воткнув в волосы куриные перья, швыряли друг в друга „томагавки“, я воображал себя звероловом Арктики и играл только в охоту. Моим партнером в игре был мой отец – меховщик, который охотно изображал американскую факторию. Он разрешал мне брать шкуры полярных зверей, с тем, однако, чтобы, придя к нему „понарошку“, я сдавал меха в сортированном виде, „по-взаправдашному“. Благодаря такой игре я в 10–12 лет безошибочно сортировал песцов на порники, синяки, крестоватики, недопески, знал, что белый медведь разделяется на желтую и голубую „расы“, и никогда бы не спутал морского зайца с тюленем, а тюленя с зеленцем. Но сами по себе звери интересовали меня в последнюю очередь. Основным в моей игре были чукчи – загадочный народ, живущий у побережья Ледовитого океана, на самой дальней оконечности географической карты, настолько дальней, что, казалось, будто этой земли и на свете нет…

В 1932 году я был командирован на Камчатку в качестве уполномоченного Союзпушнины. Здесь, в самом сердце камчатских гор и вулканов, мне довелось подружиться с ламутами. Я принимал участие в их национальных празднествах, ходил с ними на медвежью охоту, удостоился даже звания «Друг ламутского народа», но интересовали меня по-прежнему чукчи. Может быть потому, что они были моим детством. Во всяком случае, сознание, что тут же рядом, только шагнуть через Охотское море, – Чукотка, необычайно волновало меня. Я выпытывал у ламутов все, что им известно о чукчах, об их характере, обычаях и нравах, и по возвращении в Москву стал писать драматическую пьесу о чукчах. Закончена пьеса была на борту «Челюскина», где я выполнял обязанности специального корреспондента «Правды». Первое чтение состоялось в Чукотском море. Здесь в элегантной кают-компании, блиставшей лампионами и зеркалами, под переливами северного сияния, полыхавшего в окнах, меня слушали Шмидт, Кренкель, Ширшов, Трояновский, Решетников, бывавшие уже на Чукотке во время экспедиции «Сибирякова», супруги Комовы, жившие на Чаунской губе и знавшие чукотский язык, и многие другие, среди которых были неплохие чукотоведы. Но сам я по-прежнему чукчей еще не видел…

Как известно, «Челюскину» не суждено было достигнуть пролива. Как раз за сутки он вмерз в льдину и застрял у необитаемого острова Колючин. Здесь-то после двух недель вынужденной стоянки к нам прибыли гости. Они пришли с далекого, невидимого берега на четырех собачьих упряжках – и сразу вся Арктика заполнилась музыкой собачьих голосов (полярные псы не воют, не лают, а… поют). Гости эти были чукчи. Они оказались точно такими, какими я себе их представлял. Я уже знал десяток-другой чукотских слов и спрашивал каждого и всякого, не зовут ли его Умкой. Но Умок среди них не было. Зато, когда я, указав на льдину, спросил: «Что это такое?» – и самый молодой, почти мальчик, очень звонко и мелодично ответил: «Тинь-тинь», у меня дрогнуло сердце: ничего не подозревая, чукча произнес имя одной из героинь моей пьесы…

На следующий день О. Ю. Шмидт отправил на Уэлен разведку из восьми человек. В ту разведку был включен и я. Восемь русских и четверо чукчей, мы двинулись в путь на собаках и, пройдя 100 километров по льдам океана и 300 по замерзшей тундре, через 11 дней поднялись на мыс Дежнева. В течение всего этого пути, от Колючинской губы до бухты Лаврентия, не было ни одной яранги, где бы я не побывал, ни одной чукотской семьи, с которой бы я не познакомился. По сути дела это была проверка жизнью образов моей поэмы…»

Источник





Оценка статьи:
1 ерунда2 не особо3 так себе4 не плохо5 отлично
Загрузка...







Читать комментарии через RSS 2.0 . Вы можете комментировать, или оставить трэкбэк со своего сайта.

Комментировать

*

Краеведение, экология и ближний туризм

школьные и семейные маршруты, научные исследования, аналитические обзоры, рефераты, переводы
Приглашаем всех любителей своего края, ближних походов с познавательными целями поделиться своим опытом и информацией.




Рейтинг@Mail.ru

Голосуем

Ваши методы краеведения (можно выбрать 4 варианта)

Показать результаты

Загрузка ... Загрузка ...

Самое Рейтинговое

Опросы

Ваш транспорт для краеведения?

Показать результаты

Загрузка ... Загрузка ...
Декабрь 2016
Пн Вт Ср Чт Пт Сб Вс
« Ноя   Янв »
 1234
567891011
12131415161718
19202122232425
262728293031